— Я тебе удивляюсь, — сказала Энн, когда он вернулся в моторный дом. — Так относишься к старому пердуну.
— Вот как?
— Он же до смерти боится, что его недуг сведет его в могилу.
— А какой прок будет, если я влезу и задницу свою под ножик подставлю?
— Удивляюсь я тебе, — сказала она, — что ты его бросаешь в зарезе.
— Я не бросаю его в зарезе.
— В зарезе.
— Нет.
— Объяснись, если нет, — сказала она, и как только он бросился неистовствовать, она вскинула камеру, чтобы его фотографировать. Он расплылся привычной улыбкой со свадебного портрета, не успела она щелкнуть.
— Удивляюсь тебе, — сказала она.
— Я буду навещать его каждый день, — сказал Болэн.
Эн ходила фотографировать мусор, бензоколонки и «Молочные королевы»{200}.
— Бросил его в беде. — Она обратила орудийную башню объектива «Никона Фотомика ФТН» и выстрелила в упор. — Ты на вид такой убитый, что мне захотелось оставить это на пленке со всей этой пластмассовой дрянью вокруг. Это чересчур.
— Надеюсь, снимок получится, — сказал Болэн.
— Я вчера один тебя сделала, просто бесценный. Ты наливал выпить в одном белье и, должна сказать, с одного конца до другого весь провисал.
— Я хочу его увидеть.
— Увидишь.
— Ты мне вот что скажи, у тебя тут что — маленький социальный эксперимент? Ты это когда-то называла «терпеть лишения»?
— Не понимаю, о чем ты.
— Вот и скажи мне тогда, что это, — сказал Болэн.
— Это искусство.
— Ну, — сказал Болэн, — еще сколько-нибудь ебаного искусства тут, и я примусь свершать что-нибудь плачевное. Мне и от рук мамы с папой искусства хватило.
— Не могу тебя понять, — сказала Энн; но ей краем мелькнуло то, что видели креветколовы, и она знала — необходимо станет заткнуться.
— Не могу тебя понять, — сказала она с расстояния.
— Претерпевай.
Энн вышла из моторного дома и затаилась в глубине бара. Болэн наблюдал, как она делает бессвязные снимки цитрусовой кожуры и неорганических отходов. Мимо прошел толстый и пьяный турист в бермудах, и она какое-то время кралась за ним, щелкая его зад, после чего вернулась в моторный дом.
У нее были все надежды, что ее темная ночь души{201}останется на пленке.
Посреди ночи Болэн вдруг проснулся с ужасным, неопределимым ощущеньем печали. Дождался, пока не возьмет себя в руки. Потом разбудил Энн.
— Ты права, — сказал он.
— Насчет чего?
— Насчет Кловиса. Я должен лечь с ним в больницу. Энн его поцеловала.
— Ты всегда думаешь о людях, — сказала она.
— Покормишь летучих мышей?
17
Болэн позвонил Кловису и сообщил ему. Облегчение передалось ему по проводу.
— На сей раз не хочу этого делать один. — Болэн чувствовал, будто укрепился в своем решении; хоть его самого и пугала операция, ему уготованная.
Возведение башни должно было остаться в руках Диего Фамы.
С больницей искусно по блату договаривался Кловис, ссылавшийся на собственную историю болезни в завуалированных тонах. Звучало готически и возбуждало. Персонал восторгался нехваткой у Кловиса конечностей. Он казался подлинным в больнице, осажденной мелкими задачками здравоохранения.
Сквозь здание прошел отнюдь не незанятый лифт; он в себе нес одинокого пациента в пластиковых больничных тапках с золотым тиснением и неудобной сорочке, завязанной на крапчатой шее. Волосы у него были de rigueur{202} алкашными, зачесаны назад и коротки. На верхнем этаже двери отворились, и он побежал к солнечному свету, весь лучась собственной разновидностью сверхчувствительности.
После проктологического осмотра, в ходе которого нужда Болэна в хирургии была определена как «острая», Болэн уснул. Его повергло в ужас, когда врач рулил своей машинкой по его внутренностям, как перископом подводной лодки.
Больница округа Монро местом была необычайным. Располагалась рядом со свалкой («санитарным захоронением отходов»), дым от горящего мусора продувало сквозь палаты. Меж тем Кловиса катали по всему испытательному оборудованию. Ему сделали кардиограмму, электроэнцефалограмму, рентген. Проверили его мочу, стул и кровь. Взяли соскобы кожи и образцы волос. К. Дж. Кловиса взвесили.