Судьба его друзей и соратников в конце 1910-х и начале 1920-х годов складывалась удачно. Тогда «левое» искусство заняло на непродолжительное время главенствующие позиции в только что родившейся стране. Однако время это быстро закончилось, и каждый из его ближайших друзей пошёл своей дорогой. Дальнейшая судьба Владимира Маяковского всем известна; жизнь Велимира Хлебникова оборвалась в том же возрасте, что и жизнь Маяковского, в 36 лет; Алексей Кручёных долгие годы прозябал в нищете, печатая свои книги мизерными тиражами за собственный счёт. Василий Каменский последние тринадцать лет жизни был почти полностью парализован и ушёл в своём творчестве совсем далеко от того, что писал в начале века. Были и гораздо более трагические судьбы. Один из «гилейцев», друг Бурлюка Бенедикт Лившиц, был в 1938 году расстрелян по бредовому обвинению в руководстве контрреволюционной группой ленинградских писателей, причём часть обвинения базировалась на придирках к его книге «Полутораглазый стрелец» — фактически поэме о футуризме и о Бурлюках. Другой друг Бурлюка, Сергей Спасский, был арестован в 1951 году и приговорён к десяти годам лагерей. Ряд владивостокских друзей и соратников Бурлюка были расстреляны по вымышленным обвинениям в шпионской деятельности по заданию японской разведки — Сергей Третьяков, Венедикт Март; Владимир Силлов расстрелян ещё в 1930 году по обвинению в шпионаже и контрреволюционной пропаганде… К счастью, со смертью Сталина этот ад закончился.
Давид Бурлюк находился вне всего этого и мог продолжать работать так, как он хотел, не опасаясь за свою жизнь и свободу. Он мог работать в любом стиле — футуризма, экспрессионизма — ему никто ничего не диктовал. Мог называть себя «радиофутуристом», «американским Ван-Гогом», примитивистом — в СССР такое было немыслимо. Однако обратной стороной этого стало почти полное замалчивание его имени на родине. В Советском Союзе не было опубликовано ни одного его стихотворения, а картины его хранились исключительно в музейных запасниках. В борьбе за признание на родине Бурлюк провёл много лет — но тщетно. Разочарование его таким положением постепенно нарастало — ведь в Америке и Европе, начиная с 1940-х, его имя звучало всё громче, и картины пользовались большим спросом. Вместе с этим менялась и риторика — от полностью просоветской в период 1920–1940-х она становилась всё более и более критической по отношению к культурной политике советских властей. Именно культурной — во всём остальном он советский курс поддерживал. Но всё, чего он смог добиться — двух приглашений в Советский Союз и редких упоминаний в печати в связи с дружбой с Маяковским.
Сильнейшее стремление Бурлюка к признанию имело и другую сторону. Оно проявлялось зачастую в неумеренном бахвальстве, безудержной саморекламе, а главное — в конформизме по отношению к советской власти, той самой власти, которая убила двух его братьев, Владимира и Николая. И если обстоятельства гибели Владимира до сих пор остаются загадкой — скорее всего, он погиб в 1919-м, во время Гражданской войны, воюя в Вооружённых силах Юга России, то о том, что Николая ни за что расстреляли большевики, Давид знал совершенно точно. И — никогда не упоминал этого публично, никогда не ставил в упрёк советской власти, чьей благосклонности он так долго и безуспешно добивался. Собственные безопасность и свободу творчества он ценил выше сопряжённой с риском справедливости. Безграничная любовь к искусству и желание остаться в его истории перевесили всё.
Для того чтобы реализовать «инстинкт эстетического самосохранения», нужны были три составляющие. Нужно было жить долго, работать много и, конечно, громко заявлять о себе. Всё это у Давида Бурлюка было. Кроме того, ему был присущ ряд удивительных привычек, «пунктиков», которые он постоянно подчёркивал. Например, он постоянно подсчитывал, сколько лет он прожил, сколько дней, сколько минут, сколько ударов совершило его сердце. Основным ориентиром в этом был для него Лев Толстой. А ещё — соревновался с наиболее плодовитыми художниками в количестве написанных картин, чаще всего упоминая в этой связи англичанина Уильяма Тёрнера. Сам Бурлюк утверждал, что написал за свою жизнь около двадцати тысяч работ. Вот фрагмент одного из его многочисленных писем в Тамбов, коллекционеру Николаю Никифорову, которого Бурлюк называл своим «духовным сыном»:
«Осталось двадцать дней жить, и я уже переживу Гёте и Виктора Гюго — 83. Льва Николаевича Толстого пережил в прошлом году. Дега — 84. Репин и Клод Моне — 86. Но эта цель уже даже плохо зримая, и нет особой веры, что хватит сил дотянуть до тех лет. В литературе русской только ваш, тамбовец, помещик Жемчужников, но он художником не был».
А вот — ещё один фрагмент из письма Никифорову:
«Поэт Сингер говорит, что я написал за свою жизнь 17 тысяч картин. Я ведь работаю всё время. За 50 лет — 2,5 биллиона ударов сердца, за 75 лет — 3 миллиарда 750 миллионов. Мы все биллионеры».