И только Метелька привычно ворчал, что это дурость — мыться перед завтраком, что зазря воду переводить и можно было полотенчиком обтереться, потому как там, под одеждою, тело чистое. А что чутка взопрело, так до вечера при нашей нынешней жизни ещё не раз и не два взопреет.
И рубашки белые переводить вот так, каждый день меняя на новую, — тоже дурость.
Что нарядное надобно до особого случая, что…
— Доброго утра, — Тимофей махнул рукой. — Как? Живые?
— Всё нутро отшиб, окаянный, — пожаловался Метелька, берясь за стул. — Добьёт он нас, дяденька Тимофей… вы б сказали…
— Я б сказал, что слабо он вас гоняет, если ещё силы есть языком шевелить, — братец хохотнул, а тень его, просочившись под стол, попыталась дотянуться до меня когтистою лапой, но я ногу убрал. И тень обиженно засвистела. — А ну тихо, Буча, разошлась…
И хорошо.
Значит, ему сегодня легче, если выпустил погулять. Лапа убралась под стол, а сама тень, вернувшись к хозяину, облеглась. Туманные кольца обвили ноги, а узкая змеиная голова устроилась на Тимохиных коленях. Вот если моя походила на грифона, то Тимохина Буча была драконом, узкотелым, длинным, словно с той, поднадоевшей мне китайской ширмы сошедшим.
— Доброго утра, — Татьяна вошла под руку с дедом. И мы поклонились, что ей, что патриарху, который ответил кивком. Взгляд его задержался на мне, явно выискивая недостатки в облике, потом на Метельке. И тот под взглядом замолк и вытянулся.
— Савелий, после завтрака загляни, — произнёс старик, помогая Танечке сесть.
Вот… семейный завтрак. Все свои. Разве что Еремея нет. Небось или отбыл по поручению, или остатки гвардии Громовых гоняет.
Сложно тут всё.
Ненадёжно.
А мы тут в приёмы играем.
Великосветские.
Нет, я понимаю, что и это — наука, только… вон, лакеи подают завтрак. Звучит негромкая музыка. Беседа идёт. Щебечет Танечка, что-то ей отвечает Тимоха. И дед порой снисходит, чтобы замечание сделать. Или спросить. Мы помалкиваем. Не то, чтобы кто-то затыкал, но… не доросли мы ещё до взрослых разговоров.
Да и не особо тянет.
Я слушаю одним ухом, но всё больше по привычке, потому как не принято за завтраком говорить о вещах серьёзных. Вот, о погоде, которая держится неплохою и хорошо бы, чтоб ещё пару недель так. О театре Менском, где чего-то там ставят и даже будто бы столичная прима приехать должна. О заседании благотворительного комитета, куда Танечка собирается наведаться. О выставке автомобилей, оранжереях графини Панской, о которых даже писали в местных газетах, о сортах чая и кормушках для птиц… кто бы знал, о какой ерунде можно говорить и весьма серьёзно. И главное, будто бы ничего-то более важного не происходит.
Это злило.
Несказанно… и хотелось встрять в щебет Танечки, поинтересовавшись, планируются ли ремонт крыши над западным крылом или, раз уж оно заперто, то и плевать? И когда будем людей в гвардию нанимать, от неё же и четверти не осталось. А нас, между прочим, убить хотят. Или вот завод третий квартал вместо прибыли убытки показывает, с этим тоже бы разобраться.
А они…
Про чудесное контральто какой-то там…
— Ещё немного, — Тимоха склонился ко мне и шепнул. — И лопнешь от злости.
А потом подмигнул.
И меня отпустило.
— Просто…
— Потом, — Тимоха покачал головой. — Поговорим.
И улыбнулся. Он как-то так вот улыбался, что злость уходила, раздражение, да и дышать становилось легче. И не магия это, разве что какая-то такая, особая, врождённая, которая случается с некоторыми людьми.
Я киваю.
Поговорим.
И чувствую тяжёлый взгляд деда, и недовольный — Татьяны. Вот с кем у меня категорически отношения не складываются. Не любит меня сестрица.
— И о чём шепчетесь? — интересуется она, слегка щурясь.
— О театре, — вру я. — Никогда прежде в театре не был. Там что, взаправду поют? И что, всё время?
И физию преудивлённую делаю.
— Ага, — Метелька, которого вынужденное молчание угнетает едва ли не больше, чем предстоящий урок арифметики, тоже оживает. — Я слыхал, будто эта… как её там… Во! Прима! Что она так голосит, что прям люстра упасть может!
— Тоже в театре не был? — интересуется дед, пряча улыбку.
Выражение лица у Танечки уж больно любопытное. Она пытается сохранять невозмутимость, и всё же из-под маски выглядывают — ужас от нашей необразованности, тоска от понимания, что мы, такие дикие, всё же теперь роднёй считаемся, и мрачное желание нас образовать и цивилизовать.
— Не, в театре не был, чтоб в самом. Ну… так-то на ярмарке был! — спохватывается Метелька и глядит на меня победно. — Там тоже театра была! Приезжали одни! И я на забор залез.
— Зачем?