Юность
Постановлением Совета Министров РСФСР писателю Кочину Николаю Ивановичу за трилогию «Юность», «Нижегородский откос», «Гремячая Поляна» присуждена Государственная премия РСФСР имени М. Горького 1978 года.
Если дерево не будет колеблемо, то оно крепких корней не пустит, в затишье деревья слабокоренны.
Из напутствий Якова ОшкуроваТИХИЕ ОВРАГИ
Я для песни задушевной
Взял лесов зеленых шепот,
А у Волги в жар полдневный
Темных струй подслушал ропот,
Взял у осени ненастье,
У весны благоуханье.
У народа взял я счастье
И безмерное страданье.
ДрожжинВ трубе жалобно стонет ветер. В избе совершенно темно. И хоть темно, мать еще не зажигает лампы, потому что экономит керосин. Керосин, он страшно вздорожал к этому времени. Да и нет его на базаре. Привозят его голодающие горожане и притом не каждый день, обменивают у баб на картошку, на муку или на масло. На железной печке с раскаленными боками горшок с варевом. Вода фырчит в горшке, пенится, бьет через край и падает разъяренными каплями на огненно-красную спинку печки. Густой пар восходит к потолку. Мимо окон бредут старухи к вечерне. Проносится над селом заунывный протяжный звон самого большого колокола. Мать шепчет молитву, крестится и зажигает лампаду у образов. Не спеша надевает она шушун кирпичного цвета.
— Ты куда это, мать, собралась? — спрашивает отец пытливо.
— Да вот сходить, мол, надо, помолиться немножко. Поставить, мол, свечку Василию Блаженному. От Васеньки писем нету и нету. Так святой, думаю, поможет…
Отец указывает на иконостас в углу:
— А ты молись вон… Икон в доме много.
Мать не перечит, вздыхает и безропотно снимает шубу.
Вот шумно входит братишка, Евсташка, с ранцем на спине. Весь в грязи. Мать осматривает Евсташку со всех сторон и всплескивает руками.
— Где шатался, беспутный ты сын? Нешто до сей поры учат? — и шлепает его, не дождавшись ответа.
— В прятки играли… Вон меня Ванька Лапоть в грязь толкнул. Ну, и я его тоже. Еще вот больше задам колотушек, чтобы не лез. Он, мам, меня под ножку угадал. Жильда.
Мать нагибает его и быстрыми ударами бьет по заднице.
— На́ тебе, на́ тебе, неслух. Сколько раз говорено, не балуйся, не водись с фулиганами. Ванька Лапоть тебе не ровня. Он вон какой дылда. Недаром из школы вытурили. Ох, не доведет тебя Ванька Лапоть до добра, не доведет, попомни мое слово. Пальтишко-то новое, только три года тому назад сшитое. Извозил все, испаскудил, господи ты, боже мой. Спроси-ка поди отца-то, нам только к свадьбе пальты-то сшили. Бывало, такие пальты на всю жизнь делали, а мы и за жизнь не изнашивали, детям оставляли. Васенькины-то брюки из моего полукафтанья сшиты, в котором я невестой гуляла… Вот как хранили добро-то.
Мать вытряхивает Евсташку из одежды, пыль летит во все стороны. Пылью пропитана и подкладка, и воротник.
— Я шел на спор, — шепчет он мне, — спорили с Ванькой Лаптем, докинет ли от избы до колодца Семена Коряги дохлую кошку и чтобы в колодец попасть… Он попал. Я проиграл. За это меня зарывали в пыль на полчаса. Я не задохнулся. Нет, ни чуточки, но Ванька Лапоть меня сверху тискал… А такого уговору не было…
Подобного рода пари было в большом ходу. Только вместо выражения «держу пари» у нас говорили «иду на спор». «А разъемщики есть?» Разъемщик находился. Скрещивались руки, и тот, кто разнимал, был арбитром. Впрочем, мошенничества не было, за исходом пари следили все. «Шли на спор» по всякому поводу. Один решался выпить бутылку керосина, другой — съесть сразу каравай хлеба, третий брался в самый лютый мороз пробежать по селу босиком — и ведь действительно пробегал. Были такие, что умели держать жар за пазухой, падать вперед брюхом на пол сорок раз подряд, и поэтому охотно «шли на спор». Помню, в ту пору, когда мне хотелось покурить, я «пошел на спор», что выкурю сразу всю осьмушку махорки без перерыва. После второй папиросы у меня закружилась голова, и меня принесли домой без памяти. Уж и сек же меня отец на следующий день! Когда вспоминаю об этом, и сейчас становится страшно.
Мать вешает Евсташкино пальто над печкой и все еще никак не может успокоиться: втолковывает нам, как, бывало, умели хранить одежду да обувь. До сей поры сама она не стоптала и одних полусапожек, сшитых к венцу. Тридцать лет носит их, и они все новые, а к обедне идет — в руках их держит и только на паперти обувается. Братишка всхлипывает, чтобы знали, что отодран в достаточной мере, но гневно произносит: