«Твои губы пахнут карамелью. Желанные, вкусные и… упрямо сжатые. Я хочу целовать их – запойно, медленно. Тянусь, но ты уклоняешься. Подбородок и щёки, поросшие щетиной – чуть трогаю её пальцами, и колючесть рождает трепет. Карие глаза. Пушистые ресницы – длинные, как у ребёнка. О, как я люблю Тебя, Боже!»
Усмехнувшись, Грета плюхается на край кровати – там, где примято, – и, пролистав пару страниц, вновь погружается в чтение.
«Верёвки было две. Одной ты связал мне руки сзади. Вторую обмотал вокруг головы: она прошлась по глазам, – я едва успела зажмуриться, – и грубо врезалась в рот, в щёки. Резкий толчок, и я ухнула спиной в кресло-мешок, утонула всем телом. Суровое: – Сиди, – и ты ушёл. Я подёргала руками – связано крепко. Из-за верёвки щекотно побежали слюни – ручьями, по подбородку. И тогда в голове стало тихо и пусто, как в космосе. Все мысли исчезли, – все до единой. Ни словечка. Ни фразы. Абсолютная тишина! Вот это да! И я увидела: ты не обязан меня целовать.
Из паркета ударил свет. То, что всегда мешало ему проходить, продолжаясь в космос – мешанина из мыслей в голове – исчезло. Это было восхитительно. Сорок минут пролетели в блаженстве…»
В коридоре распахивается дверь, и с диким визгом из соседнего номера вываливаются дети. От неожиданности Грета шумно схлопывает тетрадь и вскакивает, суетливо кладёт её на тумбочку и, уравновешивая бешеную одышку, берётся поправлять покрывало. Получается плохо. Дети галдят наперебой:
– Это мой шлёпок! Я всё маме расскажу, понял? – верещит сиреной девчонка.
– Да пошла ты! – бесстрашно парирует пацан.
И громогласный ор папаши, перекрывающий их обоих:
– Ти-хо!
Слышится, как дверь закрывают на ключ, и вся орава удаляется прочь, на выход. Шум и гомон сменяются тишиной.
Грета нервозно сглатывает, выглядывает в коридор, убеждается, что никого нет и возвращается к кровати. Поправляет со второй попытки покрывало, выравнивает складочки. Глубоко вздохнув, берёт чёрный дневник и, аккуратно примерившись, кладёт его рядом с подушкой. Будто бы так и было.
Затем надевает безразмерные перчатки и берётся за мытьё полов. Неудобная швабра встаёт поперёк ведра, топорщится, и от этого с тряпки течёт мимо. Пыхтя, кое-как намочив середину комнаты и едва ли вытерев её, Грета выливает воду, оставшуюся девственно-чистой, в унитаз, откидывает тыльной стороной руки прядь кучерявых волос со лба, стягивает перчатки и кидает их в тележку в такой степени усталости, будто только что в одиночку разгрузила вагон с кирпичами. Убирает и ведро, и швабру. Затем оборачивается, обводя комнату взглядом, и останавливает его на тетрадке. Та словно соблазняет её, притягивает к себе. Зовёт взять в руки.
– Хм… а интересный дневничок…
Грета прислушивается к звукам в коридоре, на цыпочках подбегает к кровати, поскальзывается на сделанной луже, пару секунд балансирует, бурно махая руками и, порывисто ухватившись за тумбочку, останавливает своё хаотичное движение. Очень осторожно, словно имеет дело с живым существом, она берёт тетрадку и открывает её посередине.
«… Плакала. Подушка подвернулась под руку очень кстати: я уткнулась в неё лицом и орала, оплакивая всё, что между нами было и, ещё больше – то, что уже никогда не случится. Я рычала и грызла её, продолжая рыдать, отдавая ей всю огромность своей беды. Память издевательски подкидывала всё новые и новые моменты, когда ты был нежен со мной, и от этого было так больно, словно нежность – это чувство, которое приносит исключительно боль. Я вспоминала, какие странные подарки ты делал – ввиду своей исключительности – и проникалась ещё большей любовью к тебе. Вкус пиццы ранч, и тот розовый шарик с мордашкой котёнка, и те кроссовки, которые ты выбрал для меня в магазине, где «вся обувь удобная».
Чувство потери огромным булыжником окончательно раздавило меня. Больше никогда. Никогда мне не увидеть тебя, не обнять, не уснуть рядом, – я осознала это так чётко, будто ты умер, а не просто живёшь на другом конце города. Но правда заключается в том, что это я умерла, – умерла, выгорев изнутри, будто ты был моим последним, исключительным шансом на счастливую жизнь.
Я стала грызть себя, как голодная псина кость. На руке остались следы – пародия на компенсацию. Безумие, поглотившее меня, как очевидно, уже давно, вылилось в опустошающую истерику. Если б ты только знал, как измытарил меня воспоминаниями, этой тоской по несбывшемуся, этой печалью.
…Глор спросила, что в нём было такого, чего нет в других, и тут оказался выход. Я стала вытеснять его, отвлекаться. Верёвки? Я нашла того, кем можно заменить и это. Намерение – вот где сила, а я хочу забыть его, – забыть до последнего шрама. Завтра среда, встреча с шибари-мастером[note=note2]2[/note]. Про него говорят: «Путь верёвки начинается в сердце». Он наверняка мне поможет».
В коридоре тихонько скри